Елена Игнатова - Загадки Петербурга II. Город трех революций
Успеху пятилетки было подчинено все, одним из средств пополнения государственных фондов стало открытие в 1930 году магазинов Торгсина[92], в которых за валюту и драгоценный металл можно было купить товары и продукты. Все было подготовлено для торжества социализма, и оно настало: жизнь страны разом отбросило в прошлое десятилетней давности. Многое напомнило о военном коммунизме: опустели магазины, аптеки, из продажи исчезло все самое необходимое. Возродилась уличная торговля, убогая даже в сравнении с послереволюционной, теперь люди торговали продуктовыми «излишками», которые умещались в ладони продавцов, — четвертушка хлеба, стакан муки, луковица, несколько картофелин. «Мешочниц» прежних времен не было в помине, а может, они и были, но уже среди нищих крестьян, побиравшихся на улицах Ленинграда.
И все же начало 30-х годов отличалось от военного коммунизма, потому что на этот раз нищете сопутствовал миф о процветании и благоденствии. Примером должна была служить жизнь партийной элиты — самые достойные уже вкушали плоды социализма, которые в недалеком будущем получат все. Подражание ленинскому аскетизму, пусть даже показное, уже не соответствовало духу эпохи. Состав партийной элиты заметно менялся: в нем, по замечанию Э. Г. Герштейн, утверждался новый тип — «черненьких» 20-х годов вытесняли «серенькие»; «черненькие» были амбициозны и претендовали на полноту власти, а у «сереньких» не было «ни блеска, ни самоуверенности, и не упивались они раздувшейся властью», довольствовуясь ролью исполнителей. По этой классификации Зиновьев был ярким представителем «черненьких», а сменивший его Киров — «сереньким»; пламенных демагогов 20-х годов заместили лекторы с чекистской выправкой, воспаленных комсомольских вожаков — спокойные молодые люди в вышитых украинских рубахах-косоворотках; «акушерки» — жены вождей — утратили былое влияние, а некоторые и мужей, которые ушли в новые семьи. Теперь женщинам из высших кругов полагалось ограничиваться интересами семьи и не помышлять о руководящих общественных ролях.
В начале 30-х годов в круг жен ленинградского начальства вошла Лиля Брик, ее муж В. М. Примаков был заместителем командующего Ленинградским военным округом. Она всегда умела выбрать верный тон. «Лиля, вылинявшая так, словно ее опустили в особый едкий раствор, не оставляющий никаких красок, поворачиваясь к нам с Митей, щебетала о новой пятикомнатной квартире, которую им с Витюшей, Витенькой, Виталием надо же обставить!» — вспоминала о ней Лидия Жукова. У этой женщины было бурное прошлое, слава возлюбленной Маяковского, сомнительная репутация[93], но главное — интуиция и редкая способность к мимикрии, к «линьке», спасавшая ее в самые опасные времена. А вот у жены Кирова Марии Львовны Маркус напрочь отсутствовала интуиция, и она выбрала самую неподходящую сферу деятельности, возглавив в 1929 году ленинградский лечебно-трудовой профилакторий для проституток. Профилакторий напоминал мастерские Веры Павловны из романа Чернышевского «Что делать?»: во время лечения женщины получали жилье, работу в швейных мастерских, медицинское обслуживание и возможность культурного досуга. М. Л. Маркус сочла это недостаточным и взялась за идейное воспитание проституток, устраивала собрания, митинги и беседы, на которых обращалась к ним с «большевистским словом». Легко представить, как их раздражала эта барыня, уезжавшая домой в шикарном автомобиле, но они слушали «большевистское слово», шили, а некоторые подрабатывали в баре на Невском, где ночами устраивались для узкого круга посвященных тайные действа под названием «Афинские ночи». Милиция накрыла это гнездо разврата, два помощника М. Л. Маркус были обвинены в устройстве «ночей» и оказались в тюрьме, а ей пришлось оставить работу, потому что слухи об этом дошли до Москвы. Воспитательные усилия окончательно расшатали здоровье М. Л. Маркус, и она с тех пор находилась то в лечебницах, то дома под присмотром родни. Вот к каким пагубным последствиям приводило нарушение правил круга, к которому принадлежала Маркус!
В ленинградскую партийную элиту входили люди, которым было под сорок или немногим больше сорока лет и которые по советским понятиям имели все: отдельные квартиры, прислугу, снабжение из спецраспределителей и персональные автомобили. У них были свои привычки и вкусы — отдых на черноморских курортах, посещение театров; старшее поколение любило игру на бильярде, молодежь предпочитала теннис; в моду вошли грузинские вина и цветистые тосты с непременным «за родного и любимого Сталина!». Они не щадили сил, воплощая в жизнь «громадье» планов, уверенно шли по пути побед, но им мешали вредители и прочая вражеская нечисть. Кто же были эти враги?
Автор изданной в 1998 году книги «Питерские прокураторы» В. И. Бережков писал, что «главный враг был внутренний: кулаки, члены антисоветских партий, белогвардейцы и чиновники царской России, реэмигранты, участники антисоветских организаций, церковники и сектанты, а также бандиты и уголовники-рецидивисты». Здесь повторяется то, о чем неустанно кричали газеты начала 30-х годов, и стоит подумать, что за этим скрывалось. «Члены антисоветских партий» — очевидно, троцкисты, приверженцы одного из главных создателей советского государства; «участники антисоветских организаций» — ленинградские ученые, сотрудники Академии наук; сектанты — чуриковцы; трудно поверить, что победе социализма препятствовала горстка старых чиновников и реэмигрантов, священники и мифические «белогвардейцы». Но для оправдания экономического кризиса в стране необходим был внутренний враг, и оказаться в числе таких врагов ничего не стоило. Ф. Ф. Раскольников вспоминал примечательный эпизод: в 1931 году он привез семье В. М. Молотова подарки от полпреда СССР в Чехословакии А. Я. Аросева: отрез на костюм для Молотова, пальто для его жены П. С. Жемчужиной и одежду для их маленькой дочери. «С восхищением разглядывая вязаный детский костюмчик, Полина Семеновна непосредственно воскликнула: „Когда же наконец у нас будут такие вещи, Вячеслав?“ — „Ты что же, против Советской власти?“ — шутливо ответил Молотов». Действительно, упоминать о трудностях значило «быть против Советской власти».
Партийная элита создавала миф, рапортуя о победах и разоблачая врагов, но ее собственная жизнь была пронизана интригами и доносами. Начальник ленинградского ГПУ Ф. Д. Медведь ежедневно сообщал в Москву о том, чем в этот день занимался и с кем встречался Киров, это входило в его обязанности. Кажется, Сталин доверял Кирову, насколько вообще способен был доверять, и все-таки… Жизнь превращалась в абсурд, город увязал в нищете под рапорты о победах, и их гипноз глубоко врезался в память: мне не раз приходилось слышать от старых горожан, что при Кирове жилось хорошо. Но записи той поры говорят о росте ожесточения, подозрительности, страха. Евгений Шварц вспоминал, что «Маршак в те дни любил повторять: „Время суровое“, и это вносило известную правильность, даже величественность в смутные чувства и унылые наши мысли», однако на службе «все яростно чистили друг друга» и «сохранять равновесие становилось все труднее». Даже хозяевам города не всегда удавалось сохранять равновесие, как видно из воспоминаний сотрудника ленинградского обкома М. Н. Рослякова: в декабре 1932 года он доложил Кирову о скандальном поведении Медведя. Во время торжественного ужина, посвященного 15-летнему юбилею ВЧК, на который собралось руководство города, появился приглашенный Ф. Д. Медведем артист Леонид Утесов. Появление «чужого» нарушило атмосферу ужина, в ней возникло что-то неправильное, тревожное. «С помощью Утесова Медведь совсем ошалел, глупо улыбался, целовался с Утесовым, сидел с ним в обнимку», принимался петь, и пьяное пение старого чекиста оскорбляло славный юбилей. Возмущение Рослякова понятно: советская элита чувствовала себя комфортно только в рамках созданной ею мнимости, поэтому вторжение всего постороннего было недопустимо.
Возможно, Утесову тоже было не слишком уютно на этом зловещем пиршестве, его место было в кругу творческой молодежи, которая вечерами заполняла зал Дома кино и на вопрос ведущего: «Как живете, караси?» — хором отвечала: «Ничего себе, мерси!» «Караси» трудились в литературе, журналистике, кинематографе, воспевали героику Гражданской войны и социалистического строительства и обличали его врагов. Они работали не за страх и не за совесть, а за право быть вровень с эпохой, за одобрительный кивок вождя, и размашисто малевали ложь поверх измученной жизни. Чем талантливее были мифотворцы, тем ярче воспевали насилие:
Их нежные кости сосала грязь.
Над ними захлопывались рвы.
И подпись на приговоре вилась
Струей из простреленной головы.
О мать революция! Не легка
Трехгранная откровенность штыка;
Он вздыбился из гущины кровей,
Матерый желудочный быт земли.
Трави его трактором. Песней бей.
Лопатой взнуздай, киркой проколи!
Так Эдуард Багрицкий славил деятельность ВЧК и коллективизацию. Николай Олейников презрительно называл такое искусство «кишочками». «Кишочки» проглядывали в сочинениях о светлом будущем; Алексей Толстой писал в 1933 году о «новом материке»: «1943 год. Электрический поезд мчится вдоль пересохшего русла реки… Десять лет назад здесь бешено прыгали желтовато-прозрачные воды Невы». Поезд мчался мимо пересохшей Невы в тундру, где цвели сады и шумели хлеба, выращенные советскими людьми. (В 1943 году в тундре росла не пшеница, а лагеря, а блокадники черпали воду из не пересохшей, к счастью, Невы.) Ленинградская кинофабрика выпускала фильмы об ударниках труда и врагах социалистического строительства. Нина Берберова вспоминала, как в 1935 году ее отца на Невском остановил «режиссер Козинцев и сказал ему: „Нам нужен ваш типаж“. — „Почему же мой? — спросил отец. — У меня нет ни опыта, ни таланта“. — „Но у вас есть типаж, — был ответ, — с такой бородкой и в крахмальном воротничке, и с такой походкой осталось всего два-три человека на весь Ленинград“… И отец мой сыграл свою первую роль: бывшего человека, которого в конце концов приканчивают». Потом было еще несколько ролей — саботажник, вредитель, агент империализма. В старости мастера искусств говорили, что тогда они жили в русле времени и верили, что новое всегда право и что главная правда — в силе.